Аз есмь понедельник и смерть

Что же нас тревожило все это время? Воспоминания, ах да, воспоминания… О женщинах, которых ты не любишь. О женщинах, с которыми ты спишь.
Оставляй по себе только светлую память. Зачем тебе нужно, чтобы тебя проклинали? Лги вовремя или не лги совсем. Не строй планов. «Сейчас я люблю тебя», — наибольшее, что ты можешь сказать, неважно — лжешь ты или говоришь правду.
«Все лучшее — детям» — сказала она и легла головой на мой голый живот. Мы так и уснули, кажется…
И ночь погрязла в нас.
Отяжелел кузнечик, и рассыпался миндаль, прялка треснула надвое, высохла трава у колодца. Мой рот переполнен люцерной и каперсом, мои штаны мокры от восторга: новая ночь пришла ко мне, раскатилась яичком по блюдечку — Пасха!
Священнослужитель дрожит на экране сотнями строк и дрожащим тенором пересказывает какой-то святой, иссушающе знойный мираж. Диакон, диакон, зачем ты поправляешь очки? Дело ли верующих — заботиться о своих стеклах? В такую ночь…
Когда я спал с нелюбимыми женщинами, я думал, что счастье — это спать с любимой женщиной. Какой же я был романтик. Какой счастливчик. Беззаботный приятель беззаботных мужей.
Господи Боже мой, и мы порой занимаемся любовью. Но не спим вместе никогда. Кто-то кому-то не доверяет из нас, наверное. «Я засну, а ты ножом раздвинешь мне зубы и плюнешь в рот». Я не выходил на кухню за сигаретами, завернувшись в простыню — а мне говорят про Туринскую плащаницу! С присохшей каплей свежей… крови.
Свежая кровь плохо вяжется с трупными пятнами, а, диакон? С трупными пятками… Струпьями… Худые пятки галилейского подкидыша… Лобковая вошь — чем она хуже тернового венца?
Но кто примерит ЭТУ корону?
Мученичество любого беспризорника несравнимо изощреннее и подлее скоропалительного распятия на кресте. Но быть грязным, больным и вонючим — еще не означает страдать.
А что означает — страдать? Ходить по снегу в дырявых ботинках или по стеклу — с дырявой душой?
Ходить по стеклу — это… представлять тебя сейчас. Осунувшуюся, с закрытыми глазами. Выговаривающую слова через бульканье, через воду.
А где же сейчас этот, воскрешенный? А, Он стоит в углу и улыбается! Навряд ли Он отвернулся. Навряд ли Он заткнул уши.
Осени их благодатью Своей, Царь Иудейский! Ниспошли им еще детей — светлых, как кочерыжка! Наставь их на путь истинный! ПО-МЕД-ЛЕН-НЕЙ…
В поте лица своего будешь ты спать с женою своей, и прилепитесь друг к другу. В поте лица своего буду и я представлять вас двоих…
«Зачем ты СКАЗАЛ это…» А зачем ты делаешь это! Зачем я не мертв здесь и сейчас!
Любящие. Теплое слово. Блевал я теплыми словами. Ежедневная физическая боль. Как будто не один десяток шприцев с глюкозой обломали во мне.
А что, разве тебе не нравится, когда тебя бьют под дых? Разве это плохо — пальцы в дверь? Когда глаз выкалывают швейной иглой? Нет, тоньше: вот душа, она — как открытое мясо. И на это живое, дрожащее мясо падает… свет. Ласковый. Весенний. Благодатный.
Приходи же посмотреть, как ломаются во мне сухие ветки прежней души: осиновой, проклятой, оставленной, забытой, одинокой. Как засыхает и рвется на пальцах мое тесто. Паутина Господа моего. Да разве я ТЕБЯ ненавижу, любимая?!
Как же ты ошибаешься.
* * *
Самоубийство — раз! Самоубийство — два! Самоубийство — три! Продано.
У покойного в зубах обнаружили волокна ветчины, а в кишках — ту же ветчину, но уже частично переработанную в дерьмо.
Испарина на кафеле, испарина на лбу. Руки, плывущие над водой. Грязная сигарета в багрово блестящих пальцах.
Крови так много на этой планете, чего ради, собственно, мы ее рассматриваем, как нечто священное? Пролитая кровь дурно пахнет. Это — запах Искусства.
А что пахнет хорошо? Одеколон английский пахнет хорошо…
Слякоть, вознесенная до символа, до мира драгоценных камней и благородныхметаллов. Рафинированно чистая слякоть моих надежд. Зеркальца сиюминутных отчаяний. Ночь, полная ментола и льда. Каша для огнедышащего вампира. Путь домой — по разбросанным мозгам…
Нет, не могу. Все равно, что держать вымя жизни в зубах и самому намазать сосцы горчицей. Дошло до того, что любая мизантропия представляется мне ребячеством, поскольку начинать ненавидеть надо с себя, а кто же на это способен?
Разве только безумцы.
Я ненавижу свой ловкий, свой изворотливый язык. Свою работу, свой хлеб. Ненавижу великую страну, в которой живу. Свой народ. Ненавижу ночь за то, что она наступает, и за то, что она проходит. Ненавижу смерть за то, что она ломается и ее надо обхаживать.
НО Я НЕ МОГУ НЕНАВИДЕТЬ ТЕБЯ
Мир ловил меня — и мир меня поймал. И след мой отныне — след удирающей от облака улитки. Мокрый, скользкий след, ведущий в заросли безумия.
Мед и молоко под языком твоим, о простуженный! И рыхлой горкою — монеткой — горькой лужицей — аспирин на языке.
И сказал Екклезиаст: «Бог на небе, а ты на земле; поэтому заткнись!» Но голова моя окружена оглушительным потным облаком, лентами благодати невиданной окручена голова моя. Господь дает знать, что гневается на меня, но так, слегка.
Ну, так сними с меня крышу, дотошный привереда! Нам давно уже пора пообщаться без личностей и околичностей, мозги в мозги, душа в душу. Давай, кто осилит? Что ты СКАЖЕШЬ?
Я, смрадно воняющий собственным потом, — аспирин выжал меня как тряпку, как кусок сыра, — я, восседающий на стульчаке со спущенными штанами, бледный, нечесаный, жалкий — сильнее Тебя и умнее Тебя, хотя бы потому, что мне от Тебя ничего не надо. Да, я знаю все свое ничтожество, знаю, сколь жалки мои желания, тупы стремления, ржавы таланты. Но я — здесь, я говорю это и думаю это, и Ты, всемогущий и всеблагой, не можешь мне помешать! Так в чем же между нами разница? Мы — отдельно, каждый на своей стороне, и нет меня с Тобой! И нет Тебя — во мне! Выходит, мы — равны.
И если меня постигнет несчастье (какое слово! совершенно новое слово…), если я стану калекой и впаду в чужую заботу — нет, не растаю я в их ручошках; растаявшим притворюсь, физиологически растекусь — а не растаю, нет! Лед есмь и в лед отыду. Не соль я земли, ибо менее всего способен быть приправой.
Так вот чего он спрыгнул с катушек, или с облаков, или с чего он там упал, падший ангел… Со стога сена… С башни Вавилонской… С Вавилонской блудницы…
А ведом ли Тебе, Господи, оргазм?
А случалось ли Тебе, Господи, смирять собственную гордыню?
А плакать от бешенства?
Сила Твоя только в том, что Ты отрицаешь все остальное. Как же назвать Тебя? Атомной бомбой?
Мокрый апрель. Настасья Филипповна курит «LM» и спрашивает: «А зачем это, с Богом воевать?»
Ха, да вот если б я знал, зачем! Снег зачем на улицах? После почти что лета? Взял да выпал.
Настасьюшка моя в безлюдном городе на центральных улицах мокро и пусто будто белая ночь будто нейтронная бомба глаза твои…
Я люблю тебя так, что мне хотелось бы размазать собственное сердце по стене. Почти каждую ночь я захлебываюсь от жалости к себе, но неужели ты думаешь, что это только жалость? Каждая моя слеза — ты; и я пью свои слезы, и они сладки мне! Я действительно просыпаюсь, думая о тебе, и засыпаю, думая о тебе, но если бы только просыпался и засыпал… Все эти дни без тебя я провел в платяном шкафу: я примерял на себя чужие жизни, чужие лица. Потому что свое лицо у меня появляется только тогда, когда в него смотришь ты.
Как здорово я все придумал, правда?
Я тебя, может быть, придумал? Вот я смотрю на тебя и вижу не тебя сегодняшнюю, и не тебя вчерашнюю, а какую-то давнюю вечную Настасьюшку, и мне ее почему-то до слез жаль, мне она дороже, чем родные, самые родные люди, чем, иногда, собственная жизнь… Потому что она в мир смотрит такими ранеными глазами, потому что она такая… слова не подберу… не то беззащитная, не то — опоздавшая. Куда опоздавшая? Не знаю. Шла девочка в одно место, а пришла совсем в другое. И на нее смотрят: кто жадно, кто равнодушно, а так, как она — никто. Нет зеркал у моей принцессы. И она начинает разные теории выдумывать, говорить о счастье и несчастье, не зная (никто не знает) ни того, ни другого; о любви и нелюбви, о семье и детях, о книжках… А это все уже поздно и не к месту, потому что главное-то, за чем она приходила, чего ожидала, что ей обещалось — этого уже НЕТ и не будет никогда.
И что тут я-то могу?!
«Ах, как здесь я, как здесь я…»
Наверное, мог бы что-то. Да вот если б меня пустили к этой девочке — туда, за колючую проволоку ее глаз, — если бы она мне поверила… Ведь я не постели твоей молил, не постель мне была от тебя нужна — а то, что, я думал, через постель можно получить:
ДУШУ.
Куда мне!
А ведь я это стекло — душу-то твою — не бросил бы! Я бы на него не надышался! И ведь были же, были даже целые часы, когда вот-вот, вот она — бабочка, из тебя в меня перелетает… перелетала…
Я зову тебя, зову каждую ночь — и не слышу собственного голоса… Ничто не нарушает молчания. Другие бьются о твое стекло. И тогда я нахожу камень у себя за пазухой, и он еще дрожит у меня в руке…
Я думаю, ты понимаешь меня теперь.