Балет

Теперь Бархат ничего не понимал. Теперь он не знал, что делать. Ежик в тумане, слепой музыкант во мраке ночи, он не знал и не понимал, стоит ли шевелить рукой, двигаться вправо или влево, а если и двигаться, то с какой целью.
Еще вчера все было предельно ясно и просто. Всё выстраивалось в простейшую логическую цепочку событий и явлений; цепочка имела самое незначительное количество ответвлений и узлов. Утром светило солнце — на лоб водружались зловеще черные очки — легко догонялся строптивый трамвай — лекции тянулись долго и приторно, как конфета-тянучка — толчея до отвращения вкусно пахнувшей столовки обволакивала пчелиным гудом голодного студенчества — в тихой сиреневой аллее плавно взмахивали страницы толстой книги — кривились в неестественной суперменской ухмылке губы приятеля — с трудом, несмотря на жару, глоталось скверное водянистое пиво в грязной, но на редкость гостеприимной пивнушке на задворках вселенной — несколько пластинок в цветастых конвертах, устало прислонившихся к проигрывателю, вызывали непонятное уныние от невозможности решительного выбора музыки (она вся была одинаково хороша) — сероватого оттенка вечерняя прохлада боязливо вползала на балкон — и, наконец, о долгожданный миг на подступах к полуночи! умопомрачительных размеров морской бинокль приятной весомостью наполнял ладони.
Бархат ждал этой минуты. Ждал ежедневно и ежечасно. Опутанная дремотной вязкостью священная минута принимала осязаемые, хотя и невразумительные, формы, и засыпая, в мыслях он прижимал ее к себе и вместе с ней тонул в тягучей истоме сна. Всю ночь ему снилась эта минута, она плавала над ним в сиропе ночи, щекотала легким пухом крыльев. Просыпался он от радостного предощущения неизбежной и радостной встречи с ней, с этой минутой, приход которой представлял собой такой же неукоснительный закон, как смена дня и ночи.
Поэтому глаза Бархата распахивались сами, без всякого усилия с его стороны, и тяжесть предстоящих дневных забот не имела никакой власти над уверенным восторгом неизбежного счастья. Поэтому Бархата не пугали ни комсомольское собрание или поход к стоматологу или что-то иное из разряда неприятной необходимости. Поэтому ни предстоящий экзамен, ни очередное объяснение в деканате из-за пропущенного семинара не накладывали тени на его лицо, всегда светящееся ровным кротким светом. Поэтому ни дождь, ни снег, ни даже торнадо за окном не могли разрушить его всегда приподнятого, как у спартанца или деревенского дурочка, настроения. Впрочем, у дурочка могут отобрать какую-нибудь убогую, но милую его сердцу игрушку, спартанца огорчить малодушие соратника. Подложить Бархату заметную и ощутимую для него свинью судьба затруднялась. Невзрачной незаметной для окружающих минутой, песчинкой сокрушительного потока времени, он был защищен, как скафандром, от всех невзгод.
Если бы его попросили сказать, чем ему видится его душа, он не задумываясь назвал бы своей душой восхитительно искрящуюся субстанцию, которая постоянно грела изнутри его солнечное сплетение. Ту самую субстанцию, которой оборачивалась вожделенное мгновение, его мгновение, в дремотном преддверии своего начала, после которого в мире уже не существовало ничего, кроме могучего оптического туннеля, соединявшего его воспаленные глаза и тех двоих, слившихся в совершенном балете любви.
 — Ну что, Байрон Верленович, (пауза, попытка заглянуть в глаза) — сегодня опять?
Ему нужно отвечать. Но, Господи, как не хочется! Как надоело…
 — Что опять?
 — Опять будешь смотреть? (нужно быть коброй, чтобы совершить такой кульбит шейными позвонками).
 — Имеющий глаза да унюхает.
Что тут скажешь?! Приходиться отшучиваться. По-идиотски. По-другому не получится. На идиотский вопрос — идиотский ответ.
(Струйка дыма красиво тает на фоненебесной лазури).
 — Значит будешь… (вздох тяжелый, как сама судьба).
Ариана — девушка тяжелых мыслей, подстать своему телосложению. Она внушительна, убедительна, монументальна. Особенно бедра. Они убеждают раз и навсегда — да! человек — царь природы! С такими мощными бедрами, растолкав (или просто придушив) всех остальных божьих тварей, человек не может не стоять на вершине… И при этом Ариана троюродная сестра Бархата, что само по себе мало что значит. Если бы не одно обстоятельство: Ариана без памяти влюблена в Бархата. Такая незадача.
Но даже факт ее влюбленности не был бы страшен, если бы она не испытывала жестокой внутренней необходимости постоянно наблюдать за объектом своей страсти. Наблюдать так, чтобы он постоянно чувствовал ее заботливый взгляд, а еще лучше и горячее взволнованное дыхание где-нибудь в районе затылка. Она могла часами сидеть напротив, за спиной Бархата, созерцать его прическу, лабиринт уха, складки на брюках, не произнося ни слова. Когда вас пристально разглядывают час за часом — это мучительно, но когда посреди четвертого часа наблюдений, вдруг из ничего и — самое главное — посреди тишины рождается глупый-преглупый вопрос — от этого взбеситься любой. Но Бархату нельзя позволить себе подобное удовольствие.
Весенние дни они проводили в аллее, неподалеку от храма науки. Бархат листал толстенный учебник по сопромату, старательно запоминая гигантские формулы. Ариана сидела рядом, тихонечко, почти не затягиваясь, покуривая болгарские сигареты… Иногда она не выдерживала.
 — Лучше бы ты завел себе нормальную девушку, ходил бы с ней в кино, готовился бы к экзаменам, дарил цветы или мороженное покупал.
 — С тобой готовиться к экзаменам — самое милое дело, никто с тобой не сравнится в превращении учебного процесса в каранавал. — Непрочитанная страница переворачивается, потому что ничего другого с ней просто не сделать. — А мороженное…
Другой на его месте давно бы использовал толстенный кирпич учебника по наиболее верному назначению, обрушив его на голову Арианы. Голова ее выглядела так крепко, том «Сопромата» при всем желании вряд ли нанес бы ей сколько-нибудь ощутимые увечья, а воспитательная цель была бы достигнута.
 — Держи-ка 15 копеек, мороженное продают за углом, ты знаешь.
Худшего оскорбления для Арианы не выдумал бы алкоголик дядя Леша, живущий с ней в одном подъезде и имевший отвратительную привычку в состоянии легкого подпития приставать к Ариане с неуклюжими комплементами, от которых она на пару недель впадала в чёрную меланхолию. Предложить ей в наглой, неуважительной форме мороженное! Как и все сладкое, мороженное в ее понятии относилось к категории ядов. Никотин же, напротив, представлялся не только не вредным, но и полезным для похудания веществом. Весьма и весьма.
 — Вы свинья, Александр, — в подобных случаях оскорбленная Ариана всегда переходила на «вы», даже в общении с родственниками.
 — Ну почему же? — Сдержанно-приветливая улыбка, делавшая Бархата похожим, как ему казалось, на американского президента, мягко заскользила по его лицу. — Мадам, даю ноготь на отсечение — вы ошибаетесь. Пари готов держать, что сказанное вами совершенно лишено всяких оснований. И более того, вы опасно заблуждаетесь. И заблуждение ваше особенно опасно от того, что носит характер наивный и искренний, Мадам…
Все. Сопромат остался не у дел. Уделом его теперь — служить подобием Евангелие, на котором в порывистом молитвенном жесте сжались пальцы Бархата.
 — Мадам, уже падают листья…
Сигарета десантирует на газон — значит, поблизости появился чужак, который может быть смущен видом молодой благовоспитанной, но курящей девушки. Повернув голову, Бархат и в самом деле видит помятого мужичка, примостившегося неподалеку на скамейке. Номужичок совершенно отрешён, и пристрастие Арианы к никотину его волнует также, как и объёмы выплавки стали в стране. Кажется, дело не только в нём. Цеппелин Арианы облаком повисает над скамьёй.
 — Грязный вуайер!
Уходит. Шикарные бедра даже не шелохнутся, отвердев в приступе праведного негодования. Бархат брошен в омут недоумения по поводу словарного запаса и эрудиции девушки, проявлявшей и то, и другое с частотой солнечного затмения. Чуть поодаль, на другой скамье сидит щуплый человечек в задрипанном плаще из болоньевой ткани. У человечка огромные мохнатые брови, словно украденные с физиономии генсека. Зачем они украдены, не знает никто, в том числе и сам человечек. Найти на них управу он не в состоянии. Вот они сами по себе и прыгают по его лицу в угаре шаловливости, иногда застывая в замысловатых геометрических фигурах и начиная сначала свою уморительную круговерть. Рожи, которые строит человечек до того невероятны и омерзительны, что любой другой с содроганием бы отвел глаза. Но не Бархат. Он едва сдерживает смех.
Тепло и тихо на всей Земле. Даже в загаженной вонючей пивнушке, которой тихий и теплый свет июньского вечера дарит уют и спокойствие. Среди дюнообразных скоплений окурков, рыбных останков и прочих объедков расположились отблескивающие янтарем кружки Бархата и его приятеля. Посетителей на редкость мало, а те, что притаились в углах, на редкость скромны и незаметны. Бархат с приятелем стоят почти в самом центре зала за высоким столиком, и в их сгорбленные фигуры надежно уперт предзакатный солнечный столб. Когда Бархат смотрит на приятеля, ему приходится щуриться — и все равно, ему виден лишь колышущийся силуэт, плавящийся в яркой ауре. Надо бы отодвинуться, сменить позу или удалиться в тень, но Бархату лень двигаться, а приятелю все равно: он стоит спиной к светилу, пристально созерцает дно своей кружки сквозь толщу пива и монотонно гундосит, не обращаясь, кажется, ни к кому.
 — Мне смешны твои представления о женщине. Если ты хочешь, чтобы у тебя что-нибудь когда-нибудь даже в самой малой степени получилось хотя бы с одной из них, тебе следует в корне поменять свои взгляды на женскую природу. Вот ответь мне на простой вопрос, абстрактный, заметь, вопрос: в круг твоих знакомых пробралась женская особь из совершенно иной социальной группы, например, маляр или, если тебе больше нравится, приемщица стеклотары…
Не обращая внимания на саркастическое хмыканье собеседника, приятель продолжает:
 — Да… Сможешь ли ты иметь с ней такие же отношения, как, скажем, с учащейся музыкального училища или студенткой архитектурного института? Что — молчишь?
 — Какая разница…
 — Большая!
 — Дай договорить. Какая разница кто она, а кто я. Главное то, что между нами.
Приятель на секунду цепенеет, сражённый чёткостью формулировки, но тут же приходит в себя.
 — Хорошо. Поставим вопрос по-другому: считаешь ли ты, что женщину можно поставить на одну доску с мужчиной? Молчишь? И правильно делаешь. Потому что ты — никогда — не — задавал — себе — подобных вопросов. Ты всегда восхищался женщиной, но никогда не задумывался над тем что она и кто она.
Стараясь не ослепнуть окончательно, Бархат поднимает голову и неуклюже защищается:
 — И что же: можно ставить ее на одну доску?
 — Можно… Конечно… Если ты хочешь попасть в такое дерьмо, из которого тебе уже никогда не выбраться… Передай-ка мне бутербродик… Да. На другую какую-нибудь доску женщину ставить, может быть, и можно, и даже нужно. Но эта доска должна лежать не то чтобы рядом с твоей, а скорее поперек. Понимаешь?
Шел второй час их содержательной беседы.
Духота была подобна подростку — нагловатая, но тщедушная, недоразвитая. Ее развитию основательно мешал бармен Кеша, угрюмый тип, внушающий уважение мощностью носа, скул, иторса. Создавая чувствительные воздушные завихрения, в его боксерских руках точно ласточки порхали кружки. Шапки пены сидели на них, как влитые. Суровое достоинство, с которым Кеша выполнял свою работу, вызывало у большинства клиентов тихую дрожь в коленях. Заговаривали с ним редко; честно обменяв свои 25 копеек на смирившуюся и переставшую порхать кружку, почти каждый удалялся в торжественном молчании. Высказать вслух сомнения в первозданности напитка мог только человек начисто лишенный всяких моральных принципов и инстинкта самосохранения.
Бархат слушал приятеля вполуха, и его откровения были чем-то вроде солоноватой закуски к пиву. Сам Бархат пиво никогда не закусывал, да и пил его в небольших количествах, мелкими осторожными глотками, холодное или теплое — все равно, чем вызывал негодование товарищей, считавших, что Бархат просто путает пиво с коньяком.
 — Вот за спиной у тебя ярчайший пример обаятельного, совершенно самодостаточного полового гангстеризма, — приятель легко кивал в сторону ничего не подозревающего Кеши. — Счастье его состоит в том, что у него нет никаких таких особых заморочек по отношению к женщинам…
 — Каких таких никаких заморочек?
 — Ну, если тебе так угодно — комплексов, что ли? Хотя это не совсем уместное слово в данном случае. Дело даже не в том, что человек взвешивает или не взвешивает свои поступки по отношению к женщинам. Отношения с ними его не то чтобы не волнуют, они как бы сами собой разумеющиеся, а, следовательно, не стоят затрат серого вещества. Он не задумывается о смысле секса. Не задумывается, заметь, также как и ты, но по-другому. Его бессмысленность иного рода.
В июньской пивной собственный голос казался Бархату неуместным, как шелест сентябрьского ветра.
 — Да, говорю я, проблема сексуальности не является для Кеши предметом для размышлений, также как она не является проблемой для кроликов, сусликов и прочей живности… Ха, ха, говорю я в то же время. Зачем Кеше задумываться и тратить и без того резко ограниченный запас все того же серого вещества, если у него изначально верные установки, от природы верные?!
 — И в чем же они заключаются?
 — Да ни в чем! Курица — не птица, баба — не человек, — вот его единственный принцип в отношении с женщинами. Поэтому у него все просто. Они сами летят к нему, как мухи на… , ну или как бабочки к огню. Их не слишком замысловатую дамскую природу неумолимо влечёт его животный магнетизм Ему остается только взять любую понравившуюся ему самку, тащить в свою берлогу, где делать с ней все, что душе угодно. Хоть в бараний рог скручивать, хоть черепаху делать, хоть бобра… К вящему взаимному удовольствию, — приятель наслаждался своей речью не меньше, чем пивом. — И заметь, что при этом он не нуждается ни в каких дополнительных средствах. Тем более в биноклях.
Бархат опустил полупустую кружку на жирную пластиковую поверхность столика невыносимо медленно, но все равно — резкий звук удара превосходила все ожидания. Приятель, наверное, впервые за вечер поднял глаза и недоуменно покосился на Бархата.
 — Разве это бархатное, — сказал Бархат, глядя в кружку, словно надеялся найти в хлебаемой жидкости что-то приятно родное, созвучное его прозвищу, а нашел только дохлого таракана, — это в лучшем случае «жигулевское», да еще и порядком разбавленное.
В переводе сказанная им фраза означала: «Убью эту Ариану. И когда она успела разболтать?».
У выхода его рикошетом достала внезапная и зловещая Кешина ухмылка, адресованная двум извивающимся девицам за широким окном пивного заведения. Девицы зазывно щекотали пальчиками воздух. В их кошачьих глазах стекленела похоть.
Вечер был пуст, как бутылка, стоящая у балконной двери. В углу дивана сидел Бархат в излюбленной позе «пассажира, отставшего от Титаника и теперь